« Эрудиция » Российская электронная библиотека

Все темы рефератов / Социология /


Версия для печати

Реферат: Макс Вебер и Россия


ВВЕДЕНИЕ

Макс Вебер (1864-1920) является одним из родоначальников социологии как
науки, одним из классических социологов, наряду с Марксом, Дюркгеймом и
другими. Вебер родился в Эрфурте (Тюрингия) и учился в университетах
Гейдельберга, Берлина и Геттингена. После первых исследований по
философии и праву его интересы стали тяготеть к политэкономии, истории и
позднее к социологии.

В некоторых своих работах Вебер исследовал российское общество начала
20-го столетия. Здесь мы рассмотрим две первых статьи о России этого
социолога, каждая их которых разрослась в целую брошюру, - «О ситуации
буржуазной демократии в России» и «Переход России к мнимому
конституционализму». Несмотря на то, что, в общем, они не обойдены
вниманием западных исследователей, их содержание освоено еще далеко не
полностью — как с точки зрения вебероведения, так и с точки зрения
изучения первой русской революции и ее восприятия на Западе. Между тем,
и состояние современного вебероведения, и задачи углубленного
социологического изучения революции 1905—1906 гг. в России, в тематике
которого мы находим все больше созвучий нашим сегодняшним проблемам, — и
то, и другое вновь побуждает нас обратиться к названным веберовским
работам.

Однако как только мы начинаем внимательно читать эти две статьи, каждая
из которых выглядит как нечто среднее между репортажем и хроникой
событий первых девяти месяцев русской революции, время от времени
прерываемой экскурсами в их ближайшую (а местами и более отдаленную)
предысторию, сразу же обнаруживается весьма существенное затруднение.
При всем желании Веберу не удается ни роль поверхностного репортера, ни
роль беспристрастного хроникера. К тому же при всей внешней простоте
веберовский текст оказался перенасыщенным самыми разнообразными
ассоциациями и параллелями. А потом оказывается, что эти тексты,
абсолютно невозможно не то чтобы понять во всей их внутренней сложности,
но просто адекватно прочитать, не учитывая глубинных предпосылок
веберовской социальной философии.

Уже сложившаяся в основных своих чертах ко времени работы над
рассматриваемыми текстами, она ожидала своего дальнейшего развития и
конкретизации на более широком историческом фоне. Ее общий контур
проступал сквозь цикл статей, представших как части единого труда под
названием «Протестантская этика и дух капитализма», признанного сегодня
одним из классически парадигмальных для социологии нашего века. И
основной «хронологический факт», который необходимо иметь в виду в
рассматриваемой нами связи, заключается в том, что этот труд (вместе с
веберовской теоретической реакцией на первые полемические отклики,
последовавшие за его появлением) самым ближайшим образом предшествовал
первым статьям М. Вебера о России. И это обстоятельство нашло свое
выражение в своеобразной «социологической рефлексии», которая образовала
«подтекст» веберовской хроники русской революции 1905 г., время от
времени — в особенности к концу' каждой из статей — всплывавший на
поверхность их текста. Отсюда — необходимость предварить следующее
изложение краткой характеристикой социальной философии автора
«Протестантской этики».

В ее центре прорисовывается идея свободы, осмысленной, так сказать,
«культурно-социологически». Для Вебера это означало взять ее в связи с
той «констелляцией звезд», что предопределила как самое ее рождение, так
и общественно-историческую судьбу в Новое время. «Констелляция» небесных
светил, к которой апеллируют астрологи, пытаясь прочертить линии
неповторимо индивидуальных человеческих судеб, здесь расшифровывается
социологически как уникальное сочетание социальных и
культурно-исторических «факторов». Оно-то, по Веберу, и обеспечило
явление умопостигаемой идеи свободы личности, опирающейся только на
себя, определяющей свой жизненный путь по звездам высших идеалов и
ценностей, — в эмпирической реальности человеческого общежития. Проблема
свободы, истолкованной, как видим, в духе ее протестантского понимания —
в качестве свободы «лица», индивидуально определенной личности,
действующей, что называется, в здравом уме и твердой памяти, с Богом в
сердце и разумом в голове, а потому полностью ответственной за свои
действия, — предстает, таким образом, во всей ее социокуль-турной и
культурно-исторической конкретности. Это, прежде всего, проблема условий
возможности рождения самоутверждения и дальнейшего существования
соответствующего типа личности. Имеется в виду личность, свободная не
просто в «западном», но именно протестантски-западном смысле, какой
Вебер считал наиболее адекватным выражением европейского духа.

В своем классическом виде такая свобода — дело уже не будущего и не
настоящего, а прошлого, хотя и не столь уж далекого. Ее классическую
эпоху Вебер относит ко временам раннего капитализма2. Прежде всего — ко
временам великих географических открытий, когда раздвинулись необъятные
пространства свободы, с одной стороны, и с другой — связывает ее с
эпохой реформации, из которой, согласно его концепции, родился «дух
капитализма»:

радикальный протестантизм с его «хозяйственной этикой». Однако с тех пор
утекло уже достаточно много воды, и животворный дух свободы, витавший в
атмосфере раннего капитализма, объективировался (воспользуемся
фихтевски-гегелевской терминологией) в формализованных и
бюрократизированных структурах «зрелого» капитализма3. Теперь уже сами
эти структуры навязывают индивиду соответствующий стиль поведения и
образ жизни — капитализм перестает быть делом свободного решения
личности. От нее требуется уже все меньше творческого напряжения,
которому Запад и был обязан классическими манифестациями свободного
решения и самостоятельного действия, равно как и подлинно
демократическим укладом общественной и политической жизни,
соответствующим Новому времени.

И вот в то самое время, когда Запад — в лице социальных мыслителей
масштаба и уровня Макса Вебера — начал подозревать, что его
буржуазно-демократические идеалы свободы остались в прошлом, а
стремление жить и действовать в соответствии с ними наталкивается на все
большие трудности , заставляющие предпринимать все более значительные
усилия для сохранения достигнутых и узаконенных свобод, — в России
разразилась революция,' поставившая своей целью их завоевание.
Революция, которая, как казалось (особенно поначалу), могла бы — при
соответствующей «констелляции» — не только вернуть ощущение свежести
несколько «приувяд-шим»5 идеалам, восходящим к эпохе раннего
капитализма, но и сообщить им «второе дыхание». Стоит ли удивляться
тому, что революция, пробудившая у либеральной (не говоря уже о
радикально-демократической) интеллигенции Запада такого рода ожидания,
должна была вызвать самый живой интерес автора «Протестантской этики»,
заставив его отложить на время все свои прежние научные планы и
погрузиться в заколдованный круг проблем, выэвавших к жизни эту
революцию и, в свою очередь, вызванных либо заостренных ею самой.

Но нет ничего удивительного также и в своеобразии подхода Вебера к
оценке первой русской революции, при котором свобода, и прежде всего
политическая свобода, вынесенная на знамена ее либеральных инициаторов
как высшая цель, рассматривалась одновременно в двух зачастую
пересекавшихся ракурсах, которые если и не противоречили друг другу, то
находились в весьма напряженных отношениях. Если для непосредственных
участников, чьи стремления хотел бы адекватно осмыслить и выразить
Вебер, Свобода была делом будущего, всегда предстающего перед теми, кто
стремится его осуществить, в венке из .цветущих иллюзий, то для
большинства из тех, кто наблюдал ее с «западной стороны» (в том числе и
для большинства его немецких читателей), многое из обозначаемого этим
«сладким словом» было повседневной реальностью, со всеми атрибутами
«обыденности», окрашивающими ее в тускло-серые тона. И потому в первом
случае существовала опасность преувеличить (и патетизировать) значение
происходящего в России, а во втором — преуменьшить (и тривиализировать)
его, но в обоих — упустить из виду его наиболее угрожающие возможности,
— подводные камни, подстерегавшие дело русской свободы как в ближайшем,
так и в более отдаленном будущем. Обе эти опасности и стремился
учитывать Вебер, не забывая при этом и о самой угрозе ему, связанной с
тем, что борьба за свободу в России подходила к своему кульминационному
пункту в момент, когда на Западе он не только был давным-давно пройден,
но уже явственно обнаружились тенденции, угрожавшие западной свободе, к
тому же несколько «прискучившей» и себе самой.

II

Однако своеобразие описанной здесь (разумеется, в самых общих чертах)
позиции Вебера — «стороннего», но вовсе не беспристрастного наблюдателя
освободительной борьбы в России, всесторонне учитывавшего ее
всемирно-исторический контекст, «констелляцию звезд» не только на небе
нашего отечества, но и на небосклоне всего человечества, — давало (и до
сих пор дает) подчас повод для читательских аберраций. Стремление автора
статей о первой русской революции быть максимально объективным в оценке
парадоксов, трудностей и опасностей, которым дело российской свободы
подвергалось не только со стороны его противников, но и со стороны
борцов за него (особенно крайних революционеров, которые были
«убежденными и до конца последовательными» защитниками свободы в
России), — расценивалось порой как свидетельство веберовского
пессимизма. Как результат плохо скрытого (а то и вовсе нескрываемого)
убеждения Вебера в том, что свобода в «западном» смысле, понятая прежде
всего как правовым образом защищенная свобода каждого гражданина страны,
не имеет в России никаких шансов.

Одним их самых последних проявлении подобного истолкования общего смысла
и пафоса веберовских работ о революции 1905 г. является публицистически
яркая и концептуально достаточно цельная статья заведующего
тематическими программами Би-би-си Александра Кустарева «Начало русской
революции: версия Макса Вебера». Согласно основному впечатлению,
вынесенному А. Кустаревым из «русских работ Вебера», общий тон их тем,
если «заняться только важнейшими», «сквозными и релевантными для русской
истории темами», — пессимистический. «Вебер не видит перспектив для
буржуазной демократии в России». «Он выражает известную надежду в
нескольких местах. Но это скорее даже не надежда, а благопожелание.» Это
— «комбинация пессимизма и пожелания успеха» российской демократии, у
которой, «полагал Вебер, нет шансов» в этой стране [1, с. 120]. А
объясняется это, прямо скажем, весьма своеобразно: «как либерал особого
рода. Вебер верил в безусловную ценность свободы, но не верил, что идеал
свободы осуществится» [Там же].

Что касается «идеала» свободы, то как таковой он, разумеется, в принципе
неосуществим подобно любому другому идеалу. Но сама свобода,
конкретизируемая в совокупности буржуазно-демократических свобод, в
системе реально функционирующих учреждений парламентарной демократии, —
так ли уж безнадежно неосуществимой в России представлялась она Веберу?
Ну, а если вопреки гипотезе автора только что названной статьи, дело
российской свободы все-таки не представлялось Веберу столь уж абсолютно
безнадежным, то как понять тот общий тон веберовских статей о русской
революции, какой показался Кустареву безнадежно пессимистическим
пожеланием успеха людям, заранее обреченным на поражение?

Сегодня, когда мы снова пытаемся осуществить свободу в системе
учреждений парламентарной демократии, сделав ее повседневной реальностью
нашей общественно-политической жизни, в веберовских статьях, написанных
в самом начале нашего века, «истекающего» ныне (а для нас это был век,
воистину истекающий кровью, а не клюквенным соком), звучат совсем не
праздно и даже не очень-то и академически, как бы уважительно мы ни
относились к подлинному академизму. Главный из них для самого Вебера —
уже вопрос отнюдь не «чистого» философа: о судьбах «идеала свободы»
вообще, а именно социального философа и социолога. Это вопрос о
перспективе той вполне осязаемой свободы, «живой дух» которой пробудился
в эпоху Реформации, чтобы воплотиться в социально-экономической и
политической деятельности его носителей в XVII—XVIII веках, когда был
заложен фундамент позднейшего развития капитализма, — в условиях
«высокоразвитого ка-питализма». Для нас же главным из веберовских
вопросов по-прежнему все еще остается вопрос о судьбе освободительных
движений, воскрешающих идеи и требования времен Реформации и
раннебуржуазных революций в период «позднебуржуазного развития» Западной
Европы и Соединенных Штатов Америки, задающих миру свои стандарты
экономической деятельности и политического поведения. Движений, длинную
череду которых во всем мире начала Россия на рубеже XIX—XX столетий,
чтобы теперь, почти век спустя, вновь попытать счастья и добиться той
свободы, которая витала еще в атмосфере русского земского движения.

Так вот, если вернуться к кустаревскому толкованию этого «второго»
веберовского вопроса: в самом ли деле Вебер исключал для России
«перспективу свободы» (по причине «запоздалости» ее освободительного
движения или по какой-то другой), отговорившись «пожеланиями успеха»
безумно храбрым (позволим себе ницшеанско-горьковское словосочетание)
инициаторам этого бесперспективного предприятия6. Но тогда — не
припозднились ли мы, сегодняшние россияне, со своими «раннебуржуазными»
освободительными устремлениями, лозунгами и даже практическими
действиями в неизмеримо большей степени, чем наши предшественники в
самом начале века? И не звучат ли пожелания успеха нашему нынешнему
освободительному движению, которые мы слышим со стороны не только
доброжелательных, но и политически весьма искушенных западных
наблюдателей, еще более двусмысленно, чем они звучали бы в устах Макса
Вебера, если бы он и впрямь не верил в осуществимость освободительных
устремлений наших прадедов и прапрадедов в начале XX столетия?

При всей режущей слух этической двусмысленности выводов, которые уже
сами по себе бросают тень сомнения на подобные толкования веберовского
видения перспективы (а вернее, «бесперспективности») русского
освободительного движения, все-таки сначала посмотрим, что в концепции
Вебера можно было бы представить как свидетельство в пользу аналогичных
истолкований. Во-первых, аргументы от веберовскон социальной философии,
побуждающие нас вернуться к ее прерванному рассмотрению. Здесь,
действительно, отправной посылкой является убеждение автора
«Протестантской этики» в том. что в эпоху «сегодняшнего
высокоразвитого»7 капитализма, который господствует на Западе и
«импортируется теперь в Россию», рассчитывать на «избирательное
сродство» экономически обусловленных тенденций («неизбежности
хозяйственного развития») с «демократией» или вовсе со «свободой» (в
каком бы ни было смысле) «в высшей степени смехотворно» [2, с. 270].

Более того, можно даже утверждать, что эти тенденции влекут общество в
диаметрально противоположном направлении, ибо «стрелка экономического
барометра сдвигается в направлении все возрастающей несвободы»; давление
хозяйственной атмосферы на демократические институты и свободную
личность возрастает. И тот, кто стоит, скажем, на позициях
экономического материализма, должен был бы сделать из этих веберовских
констатации вывод о безнадежности дела свободы в XX веке вообще, а в
России — в особенности!

Но если посмотреть на эти констатации не с «истматовских» позиций, то
значит ли это, что дело свободы проиграно раз и навсегда, а тем, кто
припозднился, опоздал на брачный пир свободы, уже не видать ее, как
своих ушей, и не следует даже пытаться достичь ее, дабы не стать
посмешищем в глазах народов, успевших урвать себе кое-что с
пиршественного стола свободы? Нет, и еще раз нет, — отвечает сам Вебер.
Ибо воистину трагическая ситуация, в которой приходится отстаивать в наш
век уже некогда добытую свободу либо добывать ее впервые вопреки тому,
что марксисты называют «естественно-исторической необходимостью», лишь
резче обнажает ее истинную суть: ее изначальную противоположность
необходимости — на то она и свобода.

А если так — стало быть, то обстоятельство, что нынче вектор свободы
показывает в направлении, диаметрально противоположном тому, в каком
указывает стрелка «материальной», экономической необходимости, ни в коей
мере не может быть аргументом против свободы, доказательством
бесперспективности стремления к ней. Так что возможность
пессимистического вывода относительно шансов свободы в России
заключается на самом деле не в социально-философских постулатах Вебера,
а в осознанных или неосознанных мировоззренческих предпосылках тех или
иных из его интерпретаторов. Для самого же автора статей о первой
русской революции связывать сегодня «шансы „демократии" и
„индивидуализма"» с «„закономерным" воздействием материальных интересов»
— было бы «самой большой бедой» для дела свободы, которую только можно
себе представить. А тот, кто по-прежнему ориентируется на «объективные
законы» экономической эволюции, то есть «„хотел бы быть флюгером
тенденции развития", — он должен был бы распрощаться с этими
старомодными идеалами, и сделать это так быстро, как только возможно»
[2, S. 269—270].

Ill

Измерение индивидуальной («личной») свободы, хотя и является измерением
общественной реальности, однако совсем иным, чем, скажем, ее
экономическое измерение. Антропологически оно укоренено в волевом начале
человеческой природы: в воле индивида, условием возможности
самоосуществления которой и является свобода. Эта воля либо есть, либо
ее нет; но когда она существует, она реализует себя в соответствующих
учреждениях, обеспечивающих общественные условия индивидуальной
самодеятельности социально активных людей. И тогда обнаруживается, что в
любой, казалось бы, самой безнадежной ситуации для нее может быть найден
«шанс», — и дело людей, участвующих в историческом свершении, сумеют они
воспользоваться этим шансом или нет. Эта глубинная общемировоззренческая
предпосылка лежит в «подтексте» вебе-ровского рассмотрения событии,
получивших отражение в его «хронике» русской революции 1905 г., включая
и ее более или менее близкую предысторию.

Не учитывая всей значимости этой общемировоззренческой предпосылки
Вебера, равно как и тесно сопряженных с нею социально-философских
постулатов, определивших веберовское видение всемирно-исторических судеб
свободы, трудно противостоять искушению представить «хронику» событий
первой русской революции, предложенную крупнейшим социологом нашего
века, как монотонное повествование о нескончаемой череде «мышеловок» и
«ловушек», в которых безнадежно застопорилось дело российской свободы.

Дает ли веберовское рассмотрение конкретных событий первых девяти
месяцев русской революции основания для истолкования «думы» немецкого
социолога о перспективе российского освободительного движения так, чтобы
однозначно утверждать: слишком поздно? И в этом случае мы сперва
обратимся к тем веберовским соображениям, которые действительно могли бы
дать повод для подобной интерпретации, разумеется, при соответствующей
«установке» истолкователя. В самом деле, анализируя программные
документы российской либеральной демократии (главным образом это были
документы русских конституционных демократов8, а также их прямых
предшественников — лидеров земского движения, из лона которого и вышло
кадетство) и сопоставляя содержащиеся в них требования с реальными,
социологически истолковываемыми устремлениями других, во всяком случае
не либеральных — об-ществен-о-политических сил, вольно или невольно
оказавшихся участниками реврлюции 1905 г. в России, Вебер приходит к
целому ряду выводов явно разочаровывающего свойства. И прежде всего для
тех, кто ориентировался на «классическую, то есть западную», модель
либерально-демократического развития, пытаясь реализовать ее в России
начала XX столетия.

Среди этих выводов (а их можно без всякой натяжки и преувеличения
рассматривать как результат первой в истории социальной мысли строго
социологической экспертизы определенной системы «законодательных
предположений») важнейшими были те, что резюмировали веберовский анализ
возможных последствий осуществления программных требований партии
конституционных демократов (кадетов) по вопросу об избирательном праве и
аграрному вопросу. Причем речь шла об оценке этих последствий с точки
зрения основных политических целей как самих же кадетов, так и всех
других участников российского освободительного движения, близких к ним
по своим либерально-демократическим устремлениям. В обоих случаях —
всеобщего и равного избирательного права (при прямом и тайном
голосовании), и в случае осуществления кадетского варианта «земельной
реформы» — результаты этих мероприятий должны были бы вступить в
решительное противоречие с основополагающей целью кадетов — созданием
учреждений, которые обеспечили бы «права человека» так, как они
обеспечиваются в наиболее «продвинутых» парламентских демократиях
Запада.

«Анализ сознания» и практических устремлений всех
общественно-политических сил, так или иначе вовлеченных в революционные
события 1905—1906 гг. интеллигенции, инициировавшей революцию и игравшей
в ней наиболее активную роль, крестьянства, составившего основной массив
населения страны, тонкого слоя собственно «буржуазии» [2, S. 186],
малочисленного рабочего класса и аморфной городской «мелкой буржуазии» —
привел Вебера к заключению, что «массы», которым всеобщее избирательное
право «всучило» бы власть9, не будут действовать в духе либеральной
буржуазно-демократической программы. Их вряд ли воодушевят программные
требования, выдвинутые еще «Союзом освобождения», которые легли в основу
кадетского проекта конституции: «I. правовая гарантия свободы индивида,
2. конституционное правовое государство на основе „четырехчленного"
избирательного права, 3. социальная реформа по западно-европейскому
образцу, 4. аграрная реформа» [2, S. 165].

Более того, согласно веберовскому убеждению, есть все основания
полагать, что «массам» будут импонировать требования, в основе которых
лежат интересы, диаметрально противоположные главной идее
конституционных демократов, «по поводу» которой, собственно, и
образовалась эта партия, — идее «прав человека». В том же направлении
будут толкать основную массу избирателей, кроме всего прочего, и
результаты аграрной реформы, которых не могут не требовать кадеты, коль
скоро она осуществится именно в их варианте. Вебер считает, что она...
«по всей вероятности... мощно усилит в экономической практике, как и в
экономическом сознании масс, архаический, по своей сущности, коммунизм
крестьян» [2, S. 252]. Ибо ее результатом станет «не экономический отбор
дееспособнейших в „общественном" смысле, а „этическое" уравновешивание
жизненных шансов» [Там же]. А это значит, что реформа «должна замедлить
развитие западноевропейской индивидуалистической культуры», которое
«согласно взглядам большинства реформаторов, все-таки неизбежно» [Там
же]. И им ничего не остается, кроме как надеяться на то, что их главный
враг — «автократическое правительство» — воспрепятствует осуществлению
их варианта аграрной реформы.

Поскольку же жесткие условия политической борьбы вынуждали российских
конституционных демократов выдвигать в качестве первоочередных именно
эти программные требования, исключая для себя возможность
сосредоточиться на более умеренных (зато более конструктивных)
требованиях', постольку они «не имели выбора». Попав между молотом левых
и наковальней правых, конституционные демократы встали на пут'» который,
по Веберу, нельзя было назвать иначе как путем «самоотречения». В
качестве первоочередных они выдвигали и отстаивали требования, которые,
во-первых, давали оружие в руки сил, противодействующих развитию
«индивидуалистической культуры» в России, а во-вторых, способствовали
развязыванию социальных процессов, которые должны были вести в
перспективе к вытеснению их с политической арены.

Такова была судьба этой партии, завершавшей, по Веберу, еще
«идеалистический» этап российского освободительного движения, так как
при всем политическом реализме ее лидеров (например, Струве, более всего
импонировавшему Веберу своим «идеализмом свободы»), она была
ориентирована «идеологически», отстаивая «права» там, где уже заявляли о
себе интересы, и личность там, где «голос» получили «массы». Кадетам
было суждено проложить дорогу устремлениям, носители которых должны были
уволить в отставку «идеализм» всего либерального земско-кадетского
движения, без различения его умеренно-реформистского и более
радикального оттенков. Ибо «дух» этих новых устремлений был столь же
«материалистическим», сколь и антилиберальным и антибуржуазным.

IV

Если поставить точку в конце изложенной здесь части веберовского
рассуждения, то оно и впрямь прозвучит однозначно пессимистически. И
можно будет сделать общий вывод, что, согласно Веберу, русское
либерально-демократическое движение, достигшее впечатляющих успехов как
раз накануне революции 1905 г., было выдвинуто ею на политическую
авансцену только для того, чтобы заманить его в «ловушку». Чем и был бы
подтвержден заранее данный тезис о бесперспективности свободы для
России, опоздавшей на ее пир. Вывод, который звучит тем более
привлекательно, что сам Вебер предстает при этом пророком, еще в те
далекие годы предсказавшим нашей стране если не тоталитарное, то во
всяком случае, безнадежно авторитарное —
«автократически-бюрократическое» — будущее. Ведь в октябре 1917 г. —
всего лишь с десятилетним опозданием (если отсчитывать время
веберовского прогноза с момента публикации его первой статьи о русской
революции) — силы, нарастанию которых способствовали, хотя и «скрепя
сердце», кадеты, и в самом деле смели с политической арены либеральных
защитников «прав человека». Впрочем, не только их одних.

Но в том-то и дело, что там, где сторонники «пессимистического»
толкования веберовской концепции русского освободительного движения
спешат поставить последнюю точку, у самого Вебера стоит всего-навсего
запятая. А непосредственно за приведенным рассуждением идет следующее,
которое бросает новый свет и на весь предыдущий ход мысли Вебера: «На
такое движение может взирать с состраданием лишь представитель того типа
«сытого» немца с его распирающим грудь сознанием собственной
значительности в качестве реального политика, для которого невозможно
вынести. чтобы его дело, все равно какое, не было победоносным делом»
[2, S. 252—253]. И эта ироническая реплика даже сама по себе должна была
бы побудить читателя воздержаться от поспешных умозаключений.

Правда, в следующем рассуждении не сразу раскрывается весь смысл
заключенной в ней иронии. Анализируя общественно-политическую
«констелляцию», складывавшуюся в России на протяжении первых девяти
месяцев революции, Вебер возвращается к «ходам мысли», казалось бы,
скорее подтверждающим правильность именно «реально-политического»
подхода к оценке «идеологических» устремлений русского освободительного
движения, чем опровергающим его. «...Естественно, это развитие, — пишет
Вебер, подразумевая общий результат противоборства сил, так или иначе
вовлеченных в революцию, — осуществлялось за счет конституционной
земской демократии. Время земских съездов прошло, заметил с чувством
резиньяции князь Долгоруков. И действительно: время идеологического
джентри (имеется в виду дворянское, этически ориентированное руководство
земским освободительным движением. — Ю.Д.) миновало, власть материальных
интересов вновь приступила к исполнению своей нормальной функции. При
таком процессе слева исключается политически мыслящий идеализм, а справа
— умеренное славянофильство, рассчитывавшее на расширение старого
земского самоуправления»".

Вебер признается, что поначалу и он был готов считать, что за этот
неутешительный результат ответственны не только политические противники
земско-кадетского движения, но и сами его лидеры. Он полагал, что они
оказались во власти того «наследственного недуга», которому подвержен
«не только каждый радикальный, но наждый идеологически ориентированный
политик вообще», а именно — «склонности упускать благоприятные
возможности» [2, S. 263]. Однако более детальный анализ взаимоотношений
лидеров либерально-демократического движения и правительства привел его
к заключению, что хотя они. разумеется, не были свободны от ошибок, но
«в данном случае даже наиумереннейшему земскому конституционному
либерализму вообще не предоставлялся никакой „благоприятный случай", а
потому, очевидно, изменить судьбу вовсе не было в его власти...» [2, S.
265].

Вот почему, отказываясь от сделок с правительством Витте, чье мышление,
по словам Вебера, «вне всякого сомнения, было ориентировано
„капиталистически", так же как и мышление либералов струвистской
чеканки» [2, S. 254], «либеральные политики более реалистически
оценивали свои наличные возможности» [2, S. 264], чем, скажем, тот же
Витте, рассчитывавший найти алхимическую формулу компромисса между
русскими либералами и царем. В данном случае речь шла вовсе не об
отсутствии у этих «идеологи» ческих джентри» реалистического мышления и
способности к той самой «реальной политике», которую считали своим
национальным преимуществом «сытые немцы». Не это, следовательно,
предрешило их поражение, да к тому же еще оставался вопрос, было ли
это поражение окончательным. И вообще — было ли оно лишь поражением
российского либерального движения, только свидетельством безвыходного
тупика («ловушки»), в каком оказалось, якобы, это движение.

При том явно негативном отношении к земскому движению, какое открыто
демонстрировал царь, заверения его премьер-министра Витте, что он
чувствует себя «ближе всего стоящим» к конституционно-демократической
земской партии, не могли встретить достаточного доверия» [2, S. 267].
Поскольку же не было дано «вовсе никаких иных „гарантий"», «идея
„согласия" с правительством в действительности не имела для земского
либерализма ни малейшего политического смысла» [Там же]. При желании
отсюда можно сделать вывод, что «Россия „не созрела" для подлинно
конституционной реформы», но если даже это и так, что «дело здесь не в
либералах» [Там же]. Им и впрямь не оставалось ничего другого, как
«содержать в чистоте свой щит» [Там же].

Однако и из этого неутешительного обстоятельства Вебер не считал
возможным делать поспешный вывод о полном крахе идеи земского
самоуправления, которая совсем не случайно подвела большинство земцев к
идее «прав человека», что легла в основание кадетской политической
программы. Российские либералы как земской, так и кадетской ориентации,
«выполнили свою „миссию" в том объеме и смысле, в каком это вообще было
возможно в настоящий момент» [Там же]. И хотя «вполне возможно, что на
ближайшее время им придется примириться с тем, что в своем роде
блестящее движение земского либерализма, которым русские имеют такое же
основание гордиться, как мы, немцы. Франкфуртским парламентом, пока, —
вероятно, в его прежней форме — „принадлежит истории"» [2, S. 267—268],
— это, по Веберу, совсем не худший исход. Именно с точки зрения будущего
рассматриваемого движения, которое для него вовсе не закрыто, гораздо
худшим вариантом было бы участие земских либералов в правительстве —
участие, которое могло бы выглядеть даже как победа либерального
движения, тогда как на самом деле обернулось бы гораздо большим его
поражением, чем то, какое теперь готовы констатировать зарубежные
«реальные политики».

Ведь только на путях отказа от сомнительного компромисса, равнозначного
— по причине такой сомнительности — несомненному поражению,
«„идеологический лиЬералиэм", — согласно Веберу, — может оставаться
„властью". недостижимой для внешнего насилия» [2, S. 268J. «И только
так, по-видимому», может он послужить делу восстановления «разорванного
единства» интеллигенции [Там же], расколовшейся на «буржуазную» и
«пролетароидную» — раскол, представляющий, по твердому убеждению Вебера,
наибольшую опасность для дела русской свободы. Так вот: можно ли такое
поражение российского либерализма считать свидетельством безвыходного
тупика, в который было загнано («внешними силами») русское
освободительное движение? Вряд ли.

К этому общему выводу склоняет и весь последующий ход веберовских
рассуждений на десяти заключительных страницах первой статьи о русской
революции 1905 г., где речь идет — главным образом — о дальнейших
перспективах и новых шансах свободы в России, возникших в самое
последнее время, открывшихся как благодаря, так и вопреки революционному
катаклизму. А начинаются они, эти рассуждения, рассмотрением «жизненно
важного вопроса» о призвании русского либерализма, «закат» которого уже
были готовы возвестить нетерпеливые «реальные политики» как на Западе,
так и в России, в обозримом (во всяком случае для Вебера) будущем.
«Либерализм, —читаем мы у него, — находит свое призвание (Beruf) в том,
чтобы в будущем, как и прежде, бороться и с бюрократическим, и с
якобинским централизмом и работать над распространением в массах старой
основной индивидуалистической идеи „неотчуждаемых" прав человека,
которые для нас, западноевропейцев, столь же „тривиальны", как черный
хлеб для того, кто слишком сыт, чтобы его есть» [2, S. 269]. Любопытно,
мог ли всерьез задаваться таким вопросом ученый, действительно
убежденный в полнейшей бесперспективности российского
либерально-демократического движения? Мы уже не говорим здесь о том,
насколько злободневно звучит для нас эта постановка вопроса сегодня,
когда становится очевидным, что надежды Вебера на российское
либерально-демократическое движение, которым не суждено было сбыться в
начале века все-таки осуществляются, хотя уже, так сказать, «по ту
сторону отчаяния». И это свидетельствует о том, что они не были
иллюзорными, беспочвенными'

V

Среди событий и тенденций российской общественно-политической и
социально-экономической жизни, которые дают Веберу основание говорить о
шансах русского освободительного движения, несмотря на вполне вероятный
уход с авансцены политической жизни последовательных защитников идеи
земского самоуправления и «привившейся» на ее стволе идеи «прав
человека», здесь мы можем указать только некоторые, да и то лишь в
«перечислительном» порядке. Во-первых, Вебер со всей определенностью
констатирует, что «сколько бы тяжелыми ни были реакции и попятные
движения, возможные даже в самое ближайшее время»12, Россия все-таки
вступила на путь «специфически европейского развития...» [2, S. 272].
Во-вторых, он выражает уверенность в том, что «работа» участников
«русской освободительной борьбы и носителей свободы» «не останется
безуспешной» — о чем позаботится «сама» возникшая в ходе революции
«система мнимого конституционализма», созданная рационализирующейся
российской бюрократией и бюрократически «просвещенным» деспотизмом в
интересах их «самосохранения», однако их же и вынуждающая «рыть могилу
самим себе» [2, S. 273—274]. (Эту мысль Вебер развивает со ссылкой на
«Струве и других».) В-третьих, Вебер считает, что при всей своей
мнимости «конституционализм» (в ограничительных кавычках),
инспирированный бюрократией, желающей стать — и отчасти уже становящейся
— рациональной, предполагает, вместе с некоторым подобием «конституции»,
«одновременно большую степень свободы (Latitude) для прессы и
персональную мобильность», а также «определенную степень увеличения
свободы передвижения», а «это ведь для современного человека все-таки
нечто» [2, S. 276—277].

И хотя этот — столь же рациональный, сколь и бюрократический — характер
«просвещенности» российского деспотизма свидетельствует о победе
бюрократии, заинтересованной в сохранении и приумножении своей власти,
Вебер считает «очень вероятным», что такая победа не могла бы стать
«последним словом» [2, S. 278]. Вопрос о дальнейших перспективах
российского освободительного движения для него, следовательно, совсем
еще не закрыт. «По соображениям собственной безопасности, теперешняя
система не может принципиально изменить методы своего управления. В
соответствии со своей политической традицией, она должна и дальше
допускать действия таких политических сил — сил бюрократизации
управления и полицейской демократии, — благодаря которым будет разрушать
саму себя и толкать на сторону врагов своего экономического союзника —
собственность» [2, S. 279]. Так что остается еще вопросом: чей путь в
революции 1905 г. оказался в большей степени путем самоотрицания — путь
либералов-земцев и конституционных демократов или путь властей
предержащих, которые предпочли союзу с умеренно-либеральными силами
перспективу бюрократизации, явно утрачивавшей чувство меры и ощущение
реальности.

Однако еще более решительно противостоят истолкованию веберовской
концепции российского освободительного движения в духе безнадежного
пессимизма размышления Вебера о месте этого движения в глобальном
противоборстве сил, утверждающих свободу, и сил, противостоящих ей в XX
столетии. Размышления, которые вновь возвращают нас к веберовской
социальной философии, взятой, однако, в том ее аспекте, который ближе
всего связан с проблемой свободы, как она вставала в России. В этой
связи представляют особый интерес некоторые места из заключительных
страниц первой статьи о революции 1905 г., непосредственно
предшествующие только что приведенным выводам о сохраняющихся шансах
российской свободы.

Воспроизведем полностью одно из них, на которое, взяв из него лишь
несколько слов, мы уже сослались в самом начале разговора. «Было бы в
высшей степени смешным, — утверждает Вебер со всей свойственной ему
решительностью, — приписывать сегодняшнему высокоразвитому капитализму,
как он импортируется теперь в Россию и существует в Америке, — этой
неизбежности нашего хозяйственного развития — избирательное сродство с
„демократией" или вовсе со „свободой"13 (в каком бы то ни было смысле
слова):

как эти вещи вообще возможны на длительное время при ее господстве?
Фактически они наличествуют только там, где позади них стоит
сохраняющаяся воля нации не позволить управлять собой как стадом
баранов. Мы, „индивидуалисты" и приверженцы демократических институтов,
— пишет Вебер, включая, как видим, в это „мы" и убежденных защитников
либеральной демократии в России, — идем „против течения" материальных
констелляций. А тот, кто хотел бы быть флюгером „тенденции развития",
пусть расстанется с этими старомодными идеалами так быстро, как только
это возможно» [2. S. 270].

Ситуацию, сложившуюся в мире, где задает нынче тон «материальное и
вообще высококапиталистическое развитие как таковое» [2, S. 271], Вебер
рассматривает как напряженнейшее всемирно-историческое противоборство
двух тенденций. С одной стороны, тенденции, вдохновляемой
раннебуржуазными идеалами и ценностями индивидуальной свободы и
демократии, а с другой — тенденции «„стандартизации" производства» и
связанной с ним «унификации внешнего стиля жизни», «„закономерного"
воздействия материальных интересов», «течения материальных констелляций»
и т.д. [2, S. 270—271], формализации и бюрократизации
общественно-политических отношений. В этом глобальном противоборстве
свободы и необходимости Вебер отводит вполне определенное место и
русскому освободительному движению, которое если чему и противостоит в
наибольшей степени, так это политической и интеллектуальной «сытости»
западного общества — «сытости» правовым образом защищенной личной
свободой, которая воспринимается в Западной Европе как нечто привычное,
тривиально-повседневное, что уже не вызывает воодушевления и не
подъемлет дух. А возможна ли большая опасность для свободы, которая
находится под угрозой, чем равнодушие людей, живущих ею, но не
замечающих ни самой этой свободы, ни капканов, уже расставленных вокруг
нее?..

Вот почему Вебер так высоко оценивает прежде всего то величайшее
напряжение духа, которое продемонстрировало российское освободительное
движение и которое, по его убеждению, имеет ценность уже само по себе,
способствуя пробуждению от сытой дремы народов, для которых свобода
стала чем-то таким же привычным, как ежедневный хлеб. «Никогда еще, —
восклицает он, завершая свою вторую статью о русской революции, а тем
самым и всю тему, — ... борьба за свободу не велась в таких тяжелых
условиях, как российские, никогда с такой степенью готовности к
мученической смерти — к чему, как мне кажется, должны испытывать
глубокое сочувствие немцы, еше ош\'шавшие в себе остаток идеализма своих
отцов» [2, S. 678].

Среди тех условии, в каких оказывается освободительная борьба народов.
опоздавших на брачный пир свободы и вынужденных вести борьбу в ситуации,
когда против нее уже развязана на Запада новая — «тихая» ~- война.
которую, пользуясь современным словоупотреблением можно было бы назвать
«холодной», Вебер особо выделяет те, что мешают западному наблюдателю
постичь ее истинный пафос и значимость. «...Глаз наблюдателя, к тому же
наблюдателя из политически и экономически „сытых" народов. — пишет
Вебер, — не приучен к тому, да издалека и не в состоянии сделать это.
чтобы сквозь завесу всех программ 4 и коллективных акций'5 разглядеть
беззаветный идеализм, непреклонную энергию и метания между бурной
надеждой и мучительным разочарованием борцов за свободу в России» [2, S.
675—676].

И он стремится, если можно так выразиться, «поставить глаз» этому
наблюдателю (подобно тому, как «ставят голос» будущему певцу), обращая
его внимание на самое главное, что придает истинный — и далеко не
«провинциальный» и не «зпигонски»-партикулярный — смысл российской
освободительной борьбе. «...Давление возрастающего богатства, связанного
с привычкой мыслить „реально-политически", разрастающейся в систему
(систему мышления. — Ю.Д.), — развивает Вебер заключительную тему своих
„хроник", — препятствует немцам в том, чтобы симпатически воспринять
бурно возбужденную и нервозную сущность русского радикализма. Однако, со
своей стороны, мы не должны все-таки забывать, что самое непреходящее16
мы дали миру в эпоху. когда сами-то были малокровным, отчужденным от
мира народом, и что „сытые" народы не зацветают никаким будущим» [2, S.
679]. Таковы заключительные слова второй статьи Вебера о первой русской
революции, в которых вырвался наружу и собственный пафос ее немецкого
летописца, изнутри 'высвечивающий все это его предприятие.

Как видим. несмо1ря на ю. ч-i о раннебуржуазная свобода,
представляющаяся нам сегодня подобной Афине, появившейся на свет из
головы Зевса уже в полном вооружении, действительно отлилась в
классические формы в силу «уникальных, никогда не повторимых
констелляций» [2, S. 270], как «геополитического»
(глобально-политического), так и социально-экономического и, наконец,
идеально-ценностного, духовно-культурного порядка, благоприятствовавших
ее возникновению, — она тоже утвердилась — например, в Германии (но не
только в ней), не столько «благодаря», сколько «вопреки». Вопреки
убожеству «житейских», то есть прежде всего «материальных»
обстоятельств, в каких немецкий народ влачил свое жалкое существование.
Народ это был «малокровен» отнюдь не только в переносном, но и в прямом
смысле слова, страдая от недостатка совсем не одной лишь д ховной пищи.
Подобно России начала века, его нельзя было причислить в все времена
своего высшего нравственно-духовного творчества, пролагавшего пути
европейской свободе, ни к политически, ни к экономически «сытым»
нарчдам. И здесь, стало быть, свободу приходилось добывать вопреки
необход.мости (часто представавшей в рубише прямой нужды), неизменно
склоняющей человека к «игре на понижение» — и унижение — человеческих
возможностей.

В заключение второй статьи, посвященной доказательству того печального
для России факта, что вместо подлинного конституционализма она получила
мнимый — псевдоконституционализм, Вебер, показав, что подобная
метаморфоза вовсе не была случайной, и представляла следствие вполне
объективных и рационально постижимых причин, в то же время делает, так
сказать «контрфак-тически» вывод: «Но не будем заблуждаться: эта
„конституционная Россия" (в отличие от мнимо-конституционной. — Ю.Д.)
так или иначе придет» [2, S. 679], именно благодаря конституционализму
она должна будет стать для Германии «более сильным, а так как станет
более чувствительной к инстинктам масс и более беспокойным соседом», чем
управляемая «достойным презрения царским правительством», с каждой новой
войной подвергающим страну все более «фундаментальной опасности» [Там
же].

VI

Не говоря уже о том, что это совершенно недвусмысленное выражение
уверенности в победоносном завершении освободительной борьбы в России, в
которой учреждение «псевдоконституционалиэма» никак нельзя считать
заключительным аккордом, не очень-то похоже на «комбинацию пессимизма и
пожелания успеха», а то и полное неверие в осуществимость «идеала
свободы», о которых мы прочли в статье А. Кустарева, — здесь важно
обратить внимание и на нечто другое, более существенное. Выражая
уверенность в конечной победе освободительной борьбы «этого
устремленного ввысь народа», в котором пришли в движение «все идеальные
силы» [Там же], и заранее приветствуя этот, с точки зрения Вебера, вовсе
не такой уж невероятный, вопреки всем «осложняющим обстоятельствам», ее
итог' , — он тем самым подчеркивает безусловный примат ценности свободы
перед всеми другими ценностями.

При этом в пику «сытым», а 'потому близоруким «реальным политикам» Вебер
тут же показывает, что/ такое реальная политика без кавычек. Он
утверждает, что даже с точки зрения патриотически ориентированной (а
Вебер считал себя немецким патриотом) реально-политической калькуляции
факторов, определяющих «баланс интересов», и «соотношение сил», более
целесообразно именно сегодня, «когда мы опираемся на нашу силу», принять
всерьез то, чго составит силу завтрашней России, не играя по мелочам на
ее нынешних слабостях. А то, что ее силу составляет именно
освободительное стремление к подлинному конституционализму, тогда как
мнимый конституционализм, навязанный стране и народу близоруким режимом,
представляет собой ее слабость — в этом Вебер не сомневался ни в момент
завершения своих «хроник», ни впоследствии, когда метаморфозы, какие
претерпело российское освободительное движение в ходе первой мировой
войны, заставили его многое в нем переосмыслить, иначе расставив
акценты. Впрочем, здесь мы касаемся темы, заслуживающей особого
рассмотрения.

Нам же достаточно подчеркнуть здесь, насколько актуально звучит сегодня
— именно сейчас — призыв Вебера: отправляясь от трезвого учета тех
устремлений и сил русского освободительного движения, которым
принадлежит будущее и которые все равно рано или поздно пробьют себе
дорогу, несмотря на нынешние победы сил, противостоящих им как в
«верхах», так и в «низах» российского общества, уже «теперь скорее
справиться мирно-полюбовно с хаосом вопросов, лежащих между нами, чем
взваливать их на наших внуков» [2. S. 679]. Внуков, кочорым все равно
придется иметь дело с Россией, сильной своей свободой, а не слабой по
причине ее отсутствия. Ибо поступая ина^е, то есть принимая на веру
«информацию» тех «официозных» российских газет, которые по-прежнему
продолжают выдавать слабость России за ее силу, — в то же время
используя, кстати, и «тупоголовую вражду наших (германских. — Ю.Д.)
органов прессы, «поддерживающих государство», к демократии в качестве
средства канализации ненависти масс (российских — Ю.Д.) вовне — против
нас» [2, S. 678—679], «немецкие реакционные приверженцы „реальной
политики"» могут достичь весьма неприятных результатов. Они могут ведь и
впрямь „пробудить против себя", а главное, против всей страны, чувства,
аналогичные тем, что перед 1870 г. вызывал Наполеон III у нас самих» [2,
S. 678]. Спрашивается, так ли уж реалистична была бы подобная «реальная
политика» со своей близорукой ставкой на антидемократические силы в
России.

Версия для печати


Неправильная кодировка в тексте?
В работе не достает каких либо картинок?
Документ отформатирован некорректно?

Вы можете скачать правильно отформатированную работу
Скачать реферат